вторник, 9 октября 2012 г.

Карл Шмитт - американец (2)

(продолжение)
PaulW. Kahn
Фрагменты введения:
Почему вновь Политическая Теология

Американская исключительность и политическая теология

Чтобы увидеть перспективы политической теологии, от нас требуется не просто еще раз рассмотреть характер нашей политической теории, но понять насколько хорошо современная теория представляет наше политическое воображаемое. Политическая теология – которая освобождается от религиозного фундаментализма – должна опираться одновременно на философию и антропологию. Она поднимает фундаментальные вопросы о природе современного опыта и о месте политического в этом опыте. Она дополняет этот поиск набором концептов – вера, жертвоприношение, священное – которые обыкновенно из политической теории исключаются.




Это не мелкие вопросы. Прежде чем обратиться к Политической теологии, мы должны иметь основание полагать, что эта работа обещает нечто большее, чем несколько достойных цитирования пассажей, которые могут быть представлены чтобы выразить неудовлетворенность либеральной теорией и новейшим политическим развитием  Америки. Напротив, можно начать с ремарки, что Политическая теология прямо говорит об отношении между конституционным правом и политическим суверенитетом. Для американцев это - проблема отношения между властью закона и народным суверенитетом, т.е. между законом и самоуправлением. Действительно, можно суммировать вопрошание в едином вопросе: что мы можем узнать привлекая аргументацию Шмитта из перспективы заменяющей идею народного суверена шмиттеанской идеей суверена?



Отношение закона к народному суверенитету это центральная проблема американской конституционной теории, где она именуется как «противо-мажоритарное затруднение» (counter-majoritarian difficulty). Когда Верховный суд объявляет закон неконституционным, что является конкретным источником легитимации для такого суждения? … Теория справедливости не продвинет нас далеко в понимании этого аспекта американской политической практики. Если мы говорим что Конституция сама есть источник легитимности Суда, то как текст двухсотлетней давности может отвергать право современного народного большинства управлять собой? Когда Суд объявляет закон неконституционным, он активизирует своего рода исключение: его решение маркирует конечную точку обычного процесса реагирования законодательного большинства на меняющиеся политические интересы. Действительно ли наш Суд пребывает в матрице шмиттианского исключения?



То, что наш Суд играет роль, имеющую теологическое измерение, это не новая точка зрения. В центре нашей гражданской религии находится «священничество» Суда, защищающего наиболее сакральный из текстов – Конституцию. В то время как Суд предпочитает взывать к власти закона для легитимации своей исключительной роли, политическая теология полагает, что мы смотрим в другом направлении: на способность Суда говорить голосом народного суверена. Наша убежденность, что Конституция является продуктом народного суверенитета, поддерживает то, что обычно называют «американской исключительностью» и это не случайное совпадение.



Американская исключительность проявляется в нашем национальном нежелании присоединиться к международным конвенциям о человеческих правах, принять подчинение юрисдикции транснациональных судов и признать требования об универсальной юрисдикции иностранных судов. Это сопротивление озадачивает по двум причинам. Во-первых, очень часто бывает, что эти конвенции и институции являются в значительной части продуктом американских внешнеполитических усилий. Во-вторых, мы сопротивляемся, хотя и не имеем возражений к конкретному содержанию большинства современных международных законов о правах человека. Тем не менее, мы противимся замене национального закона международным правом ... Американцам проблематично представить международное право: если закон есть выражение народного суверенитета, то как может система норм, не имеющая источника в виде такого суверена, устанавливать закон?



Концепция народного суверенитета соединяет Конституцию – т.е. власть закона – и Революцию; она связывает закон и исключение. Конституция продолжает выражать революционное само-формирование народного суверена. Противо-мажоритарное затруднение разрешается обращением к присутствию народного суверена. Правовое решение, соответственно, становится пространством для чрезвычайного пере-появления суверена.



Из этой перспективы американская исключительность лучше всего представляется как вариация шмиттеанского исключения. Это, конечно, не то, что Шмитт имел виду, но мы играем по нотам политической теологии – включая идею исключения – в новом ключе, которым является народный суверенитет. Политическая теология может не только помочь нам понять себя, но также понять, как и почему наше политическое воображение делает наше отношение к остальному миру столь особым. Американцы сопротивляются международному праву не просто потому, что не видят в его основании узаконивающего акта народного само-определения, но также потому, что это право за пределами суверенитета, а именно, что это есть закон без исключения.



Многие интуитивно полагают, что в такой политической конфигурации Америка не сможет выжить как нация. В современной политической дискуссии это просто наш аргумент в отношении международного правового запрета пыток при любых обстоятельствах. Американское сопротивление правилу без исключения выражается в регулярном обращении к гипотетической бомбе с часовым механизмом. Неявно подразумевается, что бомба может оказаться ядерной. Без исключения в отношении запрета на пытки мы оказываемся перед лицом вероятности ядерного взрыва, т.е. воображаем гибель государства. Вопрос здесь не в том, соответствует ли действительности эта вера, а - какую это играет роль в построении более широкого политического представления? Это представление является объектом политико-теологического исследования.



Американцы продолжают представлять мир, в котором есть потенциальные враги, т.е. такой мир, в котором политика может развернуться к угрожающему жизни насилию. Ирония состоит в том, что наиболее могущественная нация живет с убеждением в небезопасности собственного существования. Это иронично, но вовсе не странно. Политические убеждения не являются предметом одного лишь разума и нельзя утверждать, что власть не испытывает рефлексивного страха потерпеть неудачу. Шмитт полагал, что мир, в котором потенциальные враги испытывают страх, не есть тот, который полностью определяется законом. Поэтому европейский проект создания транснационального порядка закона без исключения потребовал, чтобы ни одно из национальных сообществ не видело в другом потенциального врага в пределах Европейского Союза. Отсюда происходит идея европейского гражданства, как и ограничения на потенциальное расширение этой идеи.



Определение врага базируется не на различии в политике, а скорее на восприятии экзистенциальной угрозы. Перед лицом такой воображаемой угрозы кто-то принимает решение действовать. При этом не обсуждается национальное выживание. Исключительный поворот к насилию в отношении врага всегда будет пониматься как защита существования суверена. Сюда включается, хотя этим и не исчерпывается, защита порядка закона, введенного в действие сувереном: защитить государство – это не только защитить границу, но и защитить образ жизни. Для американцев власть закона это не то, что устраняет необходимость защиты нации посредством насилия, но то, ради чего насилие разворачивается. Гражданская Война, когда защита суверенитета была неотделима от защиты Конституции, стала парадигмой такого синтеза для Америки. Нынешняя война с терроризмом показывает сохраняющуюся актуальность этих проблем закона, исключения, суверенитета и воображаемого экзистенциального кризиса государства.



Шмитт пишет, что исключение более интересно, чем норма, поскольку «оно поддерживает не только принцип, но и его существование». Абстрактная норма не защищена; она не имеет существования. Есть ощущение, согласно которому весь американский политический опыт пребывает в пределах исключения, или по крайней мере находится в тени исключения. Порядок закона начинается в исключении Революции и продолжается, сохраняя возможную необходимость обращения к насилию для защиты революционного исполнения конституции. Трансляция этой воображаемой конструкции в материальную реальность сегодня обнаруживается в разрушительной мощи американского ядерного арсенала. Как это выходит, что политический порядок, понимающий себя как власть закона, может продолжать сохранение возможности такого разрушения? Политическая теория, которая не сделает движения к политической теологии, просто не готова к ответу на этот вопрос. Всякая теория права, которая игнорирует исключение, потерпит неудачу в объяснении действительного содержания американской власти и природы американского политического воображаемого.  



Линия от революционного сознания 1776 к сегодняшнему оружию массового уничтожения не является прямой. Она идет через народного суверена и Конституцию к нашим сегодняшним дискуссиям о законе и исключении. Пример бомбы с часовым механизмом, как аргумент в пользу пыток есть просто другая образная конструкция шмиттианского исключения. Когда мы представляем бомбу замедленного действия как ядерное оружие, то мы воспроизводим в текущих обстоятельствах как раз существо американской исключительности в период «холодной войны».



Концепт народного суверена как транс-поколенческий, коллективный субъект, способный к действию, который одновременно созидателен и разрушителен, непостижим для того, кто рассматривает политическую культуру из-за пределов её само-представления. Суверен так же невообразим извне, как и бог за пределами веры. Представления чужой веры о чудодейственном проявлении божественного всегда сводятся к фальшивым или ошибочным убеждениям теми, кто не подготовлен видеть священное в конкретных обстоятельствах. Мы не представляем, что где-то были ацтекские боги, изъятые ныне из обращения, или те боги, которые населяли гору Олимп. Если народный суверен - это концепт политической теологии, то он не явится современному политическому исследователю, как и те древние боги. Вместо народного суверена  политический исследователь сегодня обсуждает народное большинство и силы, воздействующие на выборную политику – т.е. только сущности поддающие измерению. Здесь нет необходимости для отдельного концепта народного суверенитета, который только помешает анализу, а что действительно необходимо - избирательные тренды, формирование коалиции и конкуренция за власть между институциями и группировками. Политический ученый изучает, как судьи участвуют в формировании публичной политики: судьи являются лишь иным локусом политической власти, который анализирируется тем же способом, что и другие политические институции.



Из перспективы политического исследователя американская практика судебного рассмотрения не покажется исключительной - судебные органы во многих других странах рассматривают законодательство на предмет его конституционности. Так, европейские конституционные суды не испытывают затруднений объявляя законодательство неконституционным. Тем не менее, они поступают таким образом во имя индивидуальных прав, а не во имя народного суверена. Американский высший суд базирует свое требование о легитимности на своей способности говорить голосом транс-исторического народного суверена. С другой стороны, метод правового рассуждения для европейских судов - это рассмотрение «пропорциональности», что является лишь другим именем для уравновешивания различных интересов,  включая права, на которые делается ставка в конкретной ситуации. Этот судебный порядок «рассмотрения всех деталей», позволяющий двигаться вперед с учетом заявленных требований и интересов,  есть именно то, что законодательная власть должна учитывать. Поскольку всё это происходит в одном концептуальном горизонте, судебное рассмотрение оказывается эффективно инкорпорировано в процесс законотворчества европейских государств: проницательный анализ ситуации законотворчества делает вывод о «правлении посредством судей».



В Соединенных Штатах нет «правления через судей»: воображаемый горизонт конституционного решения, осуществляемого Судом, в корне отличается от указанного выше способа законодательной власти. Здесь Суд говорит от имени народного суверена. Это не участник обычной политики, а присутствие вне пределов политики. Такой суд полагается на харизму – на таинство и благоговение в той же степени, что на доводы. Если суд представляется лишь как еще одна инстанция обычной политики, то его легитимность подрывается. …



Американская законодательная власть правит на основании источника происхождения Суда, но не посредством Суда. Судебное рассмотрение действует как проявление вновь политического разрыва: мы должны снова услышать голос народного суверена. По этой причине Суд сопротивляется представлению совещательного процесса как соразмерного рассмотрения – несмотря на то, что часто это делает. Напротив, он представляет себя должным сообщать конституционную истину. Лишь серьезный взгляд на идею национальной «истины» открывает возможность придания смысла постоянного призыва к исконности (originalism), как стратегии интерпретации.



Как ничто другое, различные подходы отражают различие между секулярным и священным. Никакая теория, избегающая теологического, не может быть адекватной американской практике судебного рассмотрения, которая происходит из священного характера народного суверена. Послевоенная американская конституционная теория часто старается описать различие  между Судом и законодательством как различие между решениями, основанными на принципах или вечных ценностях - с одной стороны, и решениями, основанными на интересах или краткосрочных предпочтениях - с другой. Это никогда не выглядело убедительным за пределами научного сообщества, поскольку Суд едва ли имеет монополию на рассмотрение принципов. Наши самые глубокие расхождения – к примеру, по абортам, религии или федерализму – касаются различия принципов. Академическая среда, которая более не открыта рассмотрению теологического, всегда будет смешивать священное с «базирующимся на принципах» - возможно потому, что священное для академии является принципом.



Пока суверенный разрыв успешно институциализируется в практике судебного рассмотрения, это не есть единственное место, где народный суверен появляется в напряженном противостоянии с нашими обычными правовыми практиками. Как уже указывалось, это напряжение, возможно, было за кадром исключительного решения, принятого президентом Бушем о войне с терроризмом без использования судов и обычных норм права. Наиболее противоречивые меморандумы Министерства юстиции вывели президентскую военную власть за пределы власти закона.



В Соединенных Штатах мы обычно обнаруживаем глубокий скептицизм в отношении стремлений исполнительной власти действовать во имя народа за пределами закона. Есть рутинные ссылки на приостановку личной свободы (habeas corpus) Линкольном и чрезвычайные меры военного времени Рузвельта, но эти примеры единичны. Революционное наследие содержит в своих корнях попрание исполнительной власти; Конституция в значительной степени была попыткой ограничения исполнительной власти. Когда мы делаем даже небольшой шаг назад, то видим действенную президентскую власть, нацеленную на принятие решения о применении силы – область в которую суд вмешивается с предельным нежеланием. Никакой президент не соглашается с конституционностью Резолюции о Военной Власти 1973 (War Powers Resolution of 1973). Когда мы пытаемся согласовать президентское полномочие разрушения мира с теорией конституционного распределения власти, мы  оказываемся перед головоломкой предложенной Шмиттом: умещается ли исключение в пределах порядка закона или оказывается за его пределами? Может ли норма определить исключение или ровно наоборот? Как в точности решение, помещающее себя за пределы закона, тем не менее связано с законом?



Понятно, что у нас различаются взгляды, в зависимости от контекста, на вопрос - имеет ли президент или Верховный суд власть для принятия решения об исключении. Впрочем, законодательная власть также на это претендует, поскольку имеет формальные конституционные полномочия объявлять войну. Исторически она состязалась с президентским требованием говорить от имени народа. Все три ветви утверждают некий род предельной власти действовать во имя «мы, народ». Занятно, что если Конституция устанавливает единственную исключительную власть, приостановку habeas corpus, она не уделяет внимания определению кто конкретно должен принять решение об исключении. Мы сталкиваемся с озадачивающей ситуацией относительно действия во имя Конституции, но за пределами обычной системы права, которая всегда распределяет полномочия, когда определяет власть. Можно развернуть уравнение Шмитта вспять, чтобы понять, почему (если суверен есть тот кто решает) система, в которой никакой политический актор не может заявить неоспоримые претензии стать сувереном, является неспособной локализовать власть для принятия решения. Состязание за голос суверена в американской политической жизни может принять только такую форму состязания за решение об исключении. Не есть ли это именно то, что мы наблюдаем в запутанном состязании между президентом, судами, конгрессом, и избирателями в определении ответа на угрозу терроризма?



Определение концептуального столкновения нашей политической эпохи есть выбор: либо ответ на терроризм  должен быть понят как вопрос усиления закона («полицейское действие») или как вопрос войны (утверждение «суверенной власти»). Находимся мы в пределах закона или в пределах исключения? То что мы в принципе можем задавать такой вопрос подразумевает, что американцы не приняли послевоенное представление политики Запада как предмет одного лишь права. Т.о. в нашей политической культуре фигурируют и закон и жертвоприношение, здесь верующий обнаруживает истину себя через отождествление с народным сувереном. Именно вера может столь легко поддержать жертвенное насилие, как и решение суда согласно закону. Действительно, в концепте народного суверена мы находим воображаемую связь между законом и насилием: на кону в обоих случаях творение и поддержание формулы «мы есть народ». Можно сказать, Америка обнаруживает себя равным образом, когда смотрит на суд и – на бомбу.



Неудивительно, что американцы и европейцы дали принципиально различные ответы на вопрос о законе или войне. Юридификация политики является главной идеей западноевропейской политической системы сегодня. На вопрос о возможности действию суверена выйти за пределы закона европейские институты отвечают отчетливым нет. Всё политическое насилие ограничивается законным принуждением: исключений нет. Соответственно, наблюдается бесшовный переход от порядка конституционного права с его защитой фундаментальных прав и ограниченного делегирования власти, к международному праву с его запретом на использование силы и артикуляцией доктрины о правах человека.



Не существует политической теологии соответствующей институтам Европейского союза: его политика представляется как полностью секуляризованная практика разума. Разум меняет природу пределов, как бы вытесняет экзистенциальный вопрос из политической жизни. Европейский союз намерен следовать политике без суверенитета: закону без исключения.  Однако, Соединенные Штаты после войны не претерпели реконфигурации ни своих политических институтов, ни политических представлений. Мы остаёмся нацией «исключения» поскольку никогда не отказывались от веры в собственную суверенность. Неудивительно, что американский триумф в холодной войне был прочитан – и внутри и в мире – одновременно через оптику закона и оптику насилия, что иногда представлялось как «мягкая» и «жесткая» власть.



Американцы комфортно себя чувствуют со своей долгой историей жертвопринесения гражданина в национальных войнах. Американская история начинается с революции и продолжается в сегодняшней войне с терроризмом. Популярная история формируется нарративом об успешном применении силы подавления  против врагов, внутри нации или вне её. Многое из этого прошлого остаётся живым в нашей политических представлениях, бесконечно усиливаемых как масс-медиа так и посредством образования. Американцы приводят свои семьи в  Вэлли Форж и Геттисберг, и даже на Омаха Бич. Они не думают о прошлом политическом насилии через призму концентрационного лагеря или разрушения европейских городов. Они посещают  гору Вернон и мемориал Линкольна, а не дворцы наподобие Версаля или лагеря вроде Аушвица. Они могут посетить реконструкцию деятельности рабов в Монтичелло, но при этом продолжают верить в миф о прогрессе.



Если суверенитет остается концепцией необходимой конституционному праву и нашей практике американской «исключительности», значит мы еще не освободились от оков веры. Конечно, Америка остаётся страной религиозной веры, тогда как Западная Европа становится в существенной степени секулярным обществом. Вера в той или иной форме содержится в основании нашей политической культуры и нашей политической психологии. Тогда как закон является скорее продуктом разума и потому легко переносится из национального дискурса в транснациональный (дискурс разума всегда стремится к универсальности), само-управление есть всегда вопрос воли, которая всегда имеет частный характер. Соединить разум и волю остаётся задачей конституционного теоретика. Эта задача потребует сближения юриспруденции с теологией. Продуктом такого скрещивания является политическая теология.



Т.о. политическая теология может помочь в понимании характера американской «исключительности» в полном смысле этого слова: наша исключительная политическая история поддержания текста двухсотлетней давности, наша практика судебного рассмотрения, наше легкое обращение к насилию и наша готовность к жертвоприношению. Необходимо понять тот  набор убеждений, которые обеспечивают и поддерживают американскую исключительность, как практику предельного смысла для поколений американцев. В наших представлениях политическая жизнь остаётся вопросом жизни и смерти – как раз этот смысл открывается в событии 9/11. Мы никогда не найдём адекватного объяснения  политики жертвоприношения в либеральной теории или позитивной политической науке.



Комментариев нет:

Отправить комментарий