среда, 21 сентября 2016 г.

О ТЕРРОРИСТЕ-СМЕРТНИКЕ

Анатомия политической фантазии
Невыносимость наслаждения Другого



Когда говорим о безумии, кажется аксиомой, трюизмом, дающим повод для шуток, то, что безумец никогда не считает себя безумным. Безумие представляется принципиально неспособным корректно относиться к себе, в том смысле, что недостаточная способность объективного восприятия себя может выступать условным обозначением состояния. Безумие -  всегда, и по сути, проблема кого-то другого. И это означает, помимо всего прочего, что есть основания ожидать занятных политических эффектов, концентрирующихся вокруг заявлений о безумии.  Мир пост-9/11 рутинным образом погрузился в фоновую паранойю касательно вопросов безопасности, паранойю, которая нередко оживляется явным безумием атакующих самоубийц. Особенно важным представляется продумать не только психические состояния, понуждающие людей к столь экстремальным актам насилия, но и способы нашего восприятия таких акторов. Ниже – краткое исследование того места, которое террористы-смертники занимают в нашем коллективном воображаемом.


Отсылка к фантазии в заглавии никоим образом не предполагает отрицания жестокой реальности подрыва себя смертником, как символа политического насилия нашего времени. Моё намерение состоит в попытке рассмотреть те психические механизмы, которыми мы защищаем себя от травматических эффектов таких атак и те коллективные формы, куда эти механизмы встраиваются. В общей картине происходящего число жертв большинства атак смертников относительно невелико. Однако, психологический и политический эффект неизмеримо сильнее, что выражается в  глубоком воздействии на общественное мнение, включении широких мер национальной безопасности и полицейских средств. Такая асимметрия между численностью жертв и большими политическими последствиями сама является главной особенностью и обычно нескрываемой целью террористической деятельности. Тем более важной представляется задача понимания наших собственных реакций на террор, реакций, совершенно справедливо именуемых фантазматическими, поскольку они не только действенны, но и работают по производству избыточно сильных страхов и предрассудков. Итак, как понять структуру и функцию этого фантазматического измерения?

В качестве первого приближения к теме стоит отметить те формы, в которых атака смертника представляется нарушением некоторых базовых паттернов человеческой борьбы. Вот, например, способ, которым смертник наиболее часто наносит удар поверх вопиющей асимметрии мощи, совершая короткое замыкание из безвыходного положения, описанного Гегелем в отношениях раба и господина. Внезапно и неожиданно смертник эффектно утверждает свою волю, оплачивая ценой собственной смерти, что определяется Гегелем как побег от рабства и угнетения. 

Также террористы-смертники переворачивают прочие концепции насильственного конфликта. Возьмём, к примеру, данное Ханной Арендт проницательное определение насилия как того, что требует оснастки.  Смысл в том, что при прямом столкновении применение насилия к другим человеческим существам требует расширения собственной телесной силы за счет дополнительных орудий, как правило, специально изготовленных для этой цели, чем их больше тем лучше. Террорист-смертник вплотную подошел к опрокидыванию этой прикладной логики, самым ужасающим способам возвращаясь к материальности тела. Он надевает взрывной пояс, который будет выступать не столько орудием насилия, сколько простой движущей силой, так, что само тело становится оружием. Когда взрывной пояс срабатывает в людном месте, фрагменты тела смертника – конечности, кости, зубы – превращаются в летальные средства. В наиболее жестоком и буквальном смысле террористы-смертники убивают, швыряя собственные тела в жертв. Разве может такой атавистический регресс к чистой вещественности тела не восприниматься как грубое оскорбление культуры, которая гордится своим технологическим преимуществом, и которая столь прилежно посвящала себя созданию орудий насилия, в особенности наиболее успешных в убийстве на расстоянии? Это выглядит так, будто террорист-смертник нарушает правила игры, за установление которых мы так долго боролись. Например, наиболее разительным здесь будет контраст между ужасающей непосредственностью подрыва смертника и близкой к совершенству виртуальности убийства в ходе атаки дронов.

Может не случайно дубино-подобное насилие террористов-смертников и абстрактная ирреальность «хирургической» манеры задействуемых другой стороной средств предупреждения террористических атак образуют столь разительную асимметрию. Две тактики формируют своего рода бинарную пару, будто построенную на необходимости структурной оппозиции. Помимо технологической пропасти, отделяющей относительную грубость пояса смертника от компьютеризованного воздушного дрона с его дистанционно направляемыми ракетами, на кону оказывается бинарная оппозиция в психическом воздействии. Для общественного взгляда первое оказывается травматически зрелищным и гипнотизирующим, тогда как второе - обманчиво незримым.

Атака смертника также заставляет увидеть иные аспекты сложившейся системы властных отношений. Можно говорить о лежащей в основании логике, определяющей суверенные полномочия, как её предлагает Джорджио Агамбен, вводя фигуру homo sacer, человеческого существа, редуцированного к «голой жизни», чьё «низкое» тело выступает медиумом исключения. Согласно своим истокам в римском праве, напоминает Агамбен, homo sacer это обреченный человек, которого можно убить, но не принести в жертву. Террорист-смертник выступает как совершенная противоположность - человеческое существо, приносимое в жертву самим собою, но который не может быть убит.

К этой четкой оппозиции между homo sacer и террористом смертником важно добавить одно замечание, касающееся их глубокой смычки, если не идентичности. Проект Агамбена, представляющий концецию голой жизни в фигуре homo sacer – фигуре, в современном мире наиболее непосредственно воплотившейся в узнике концлагеря -  состоит в предположении, что всё большая доля мирового населения обнаруживает себя на пути к этому состоянию. Фактические узники лагерей беженцев, например, не могут быть исключены в полной мере (таков был метод, опробованный наци, а наши законы создают немногим больше препятствий такой неразборчиво-смертоносной практике), но они также не могут быть принесены в жертву (отсюда можно понять, что такие люди полагаются выпавшими за пределы установившегося порядка сообществ и, по сути, оказываются лишены возможности ожидать нашей помощи или даже признания). В этой перспективе террориста смертника можно рассматривать как взрыв отчаяния homo sacer, задействующий саму голую жизнь (покуда она остается единственным еще доступным ресурсом) в настоянии быть признанным. Фактически, террорист-смертник говорит: «Я заставлю вас уделить мне внимание, даже ценой подрыва моего собственного тела».

Отметим последний и очень важный момент инверсии: террорист-смертник переворачивает, как минимум на личном уровне, имплицитную логику избегания суицида, которая сформировала непреложное базовое положение классической доктрины ядерного сдерживания -  принцип «взаимного гарантированного уничтожения». В эпоху конфронтации Холодной Войны между ядерными державами, гарантия столь долгого хрупкого мира была возможна пока каждый из противников полагал, что другой будет избегать фактически само-убийственного решения о первом ударе. Запуск неотвратимого возмездия был бы равносилен самоубийству. Однако современный опыт являет новый тип смертоносной эскалации, когда несомненность того, что никто добровольно не прибегнет к самоуничтожению, оказывается пугающе ошибочной.

Таким образом, угроза террориста-смертника внутренне связана со страхом наиболее зловещей перспективы будущего: готовность атакующих применить атомную бомбу безотносительно последствий для них самих. С появлением смертника-бомбиста призрак уничтожения времен Холодной Войны разрастается за пределы всякого обещания сдерживания ядерной монополии и угрожает появиться где угодно в любой момент. Похоже, такое новое ядерное беспокойство не может ограничиваться вне-государственными акторами. Не было ли допущение такого рода суицидальной готовности частью скрытой логики принятия решения об американском ударе по Саддаму Хусейну? Страшиться того, что Ирак владеет оружием массового уничтожения и готов применить его, означает допустить, что Саддам способен превратиться в террориста-смертника в масштабах страны. Должно быть ясно, что нынешние дискуссии о ядерных амбициях Ирана неявно базируются на аналогичном предположении.

Таким образом справедливо полагать, что акт террориста-смертника учреждает особый источник политической встревоженности. Однако мы еще не исчерпали травматический потенциал, связанный с самим действием. В недавней книге On Suicide Bombing Талал Асад (Talal Asad ) пытается разгадать смысл особенного ужаса, пробуждаемого атакой смертника, ужаса, разительно контрастирующего, например, с нашим часто безразлично-позитивным восприятием массовых гражданских жертв при воздушных бомбардировках. Как это возможно, что террорист-самоубийца способен, а часто и производит более  устрашающую новостную повестку, чем В-52? Это, конечно, провокационный вопрос, поскольку жертв в случаях второго рода гораздо больше с учетом их рутинной регулярности.

Среди гипотез, рассматриваемых Асадом, есть продвигаемая психоаналитиком Жаклин Роуз, где в фокус помещается сам способ, которым в террористическом акте жутким образом схлопывается зазор между преступником и жертвой. По привычному уже сценарию, это происходит когда террорист смешивается с массой людей на свадьбе, похоронах или на рынке - жертвы в ужасный момент вступают в особую близость со своим убийцей. Нежная близость нераспознанного Эроса, являющегося в мгновении предельной летальности. Атака смертника в удачной формулировке Роуз это «смертельное объятие». «Подрыв самоубийцы - это акт страстной идентификации, ты забираешь своего врага с собой».

Сопоставление с убийством в результате атаки дронов  в этом плане представляется обескураживающим. В отличие от шокирующей эротичной близости смертника, атака дронов, направляемая дистанционно из центра, находящегося в другом полушарии и поражающая буквально невидимым ударом с небес, кажется воплощением чистой летальности, исключающим всякий след грубой эротической окраски. Беспилотный дрон, абстрактное существо смерти, подобно чистому эликсиру фрейдистского влечения к смерти (Todestrieb), оказывается идеально очищенным от всяких примесей, намекающих на Эрос.

Асад развивает подход Роуз, разъясняя парадоксы атаки смертника, в частности касаясь того, как воздействует совпадение акта убийства и кары за него. Смертник одновременно достигает того и другого. Асад выделяет способ, которым смертник производит своего рода первичный онтологический разрыв. По самой своей природе наиболее успешные атаки смертников происходили совершенно неожиданно в обстановке повседневной социальной обыденности, рамка которой расплывается в неразличимости. Подрыв смертника производит мгновенное разрушение успокаивающего экзистенциального горизонта обыденного жизненного пространства, которое Хайдеггер называл «усредненной повседневностью» (durchdringliche Alltaglichkeit). Дело не в том, что убит один человек или более, считает Асад, подрыв смертника воплощает определение ужаса у Стэнли Кэвелла - «восприятие уязвимости человеческой идентичности … ощущение, что она может быть утрачена или захвачена, что мы возможно являемся или можем стать чем-то отличным от того что мы есть, или за что себя принимаем: что наша точка отсчета как человеческих существ нуждается в прояснении, и остаётся необъяснимой».

Кроме того,  нас побуждают задать неудобный вопрос: всякий ли внезапный взрыв катастрофического насилия  производит такое «ощущение уязвимости»? Что такого особо ужасного в атаке смертника?

Предвидя вопрос, Асад даёт ответ, добавляя дополнительное важное измерение в свою аргументацию. Первым делом он отмечает, что атака смертника как стратегия убийства других посредством принесения себя в жертву зловещим образом резонирует с религиозными традициями. Асад верно указывает, что все три монотеистические религии обнаруживают себя на стороне готовности к самопожертвованию. Случай христианства особенно поразителен в этом отношении, поскольку оно отчетливо возвышает суицидальное жертвоприношение до статуса божественности. Однако, еще важнее способ, которым акт подрыва смертника усиливает центральное противоречие, скрепляющее моральные и политические основания секулярного либерального общества.

Общественный договор, которым фундируется либерализм, должен непрерывно разрешать напряжение между поддержанием порядка в обществе и осуществлением личной свободы. В конечном итоге террорист-смертник подрывает именно это неустойчивое состояние. Асад делает вывод, что «ужасает не просто смерть и убийство … но жестокое проявление того, что обычно игнорируется в секуляной современности: безграничное стремление к свободе». Впечатляющим актом несдержанной и яростной свободы смертник подрывает баланс между свободой и её дисциплинарным регулированием, установленным во благо  общества и формирующим основание либеральной культуры.

Хотя подход Асада заслуживает высокой оценки, нельзя не заметить, что он упускает чрезвычайно важное измерение проблемы, которую сформулировал. Имеется в виду ракурс, который следует из психоаналитической перспективы. Обращаясь к проблеме на языке психоанализа, мы должны задаться вопросом: верно ли, что наиболее важная функция ужаса, вызванного подрывом смертника, в меньшей степени обусловлена способом, которым запускается осознание (уязвимости человеческой жизни, нашей нестабильной ситуации и т.п.), нежели тем, как в нас происходит сбой такого осознания. Другими словами - что если основной эффект атаки смертника в меньшей степени состоит в открытии доступа к новому травматизирующему знанию, чем в насильственном устроении совершенно непроницаемой зоны не-знания? С этой точки зрения действительно важный аспект ужаса смертельной атаки состоит в способе, которым блокируется сознание, подобно тому, как может лишить зрения ослепляющая вспышка света.

В фокус здесь попадает производство селективного не-знания, которое можно и даже уместно сопоставить с психоаналитической концепцией объекта фобии. Учение Фрейда утверждает, что сам по себе объект фобического ужаса не имеет значения. На самом деле особенно интенсивный ужас, возбуждаемый столкновением с ужасающим объектом, или, вернее, простое ожидание такого столкновения, действенно производит экран, за которым определенные вещи могут оставаться невидимы. В перепуганности пауками или насекомыми содержится ещё нечто важное, остающееся скрытым позади боязни маленьких букашек. Т.о. задача психоанализа – найти и поименовать это самое ещё. Следуя сопоставительной схеме, в нашем случае следует задать вопрос: не оказываемся ли мы похожим образом слепы к важным аспектам более широкого смыслового содержания подрыва смертником, будучи охвачены инстинктивным ужасом?

И не следует ли признать производство этой слепоты как компонент самой функции ужаса, который охватывает нас перед лицом самоподрыва? Асад верно привлекает внимание к особенности ужаса, вызванного террористом-смертником. Однако, он не проясняет, как этот ужас, произведенный спектаклем яростного опыта свободы, также снабжает нас средствами, которыми мы достигаем экранирования от самих себя смысла самого этого события. Ресурсы психоаналитической теории применимы здесь, поскольку именно такого рода коллизию Фрейд подразумевал под двойственной структурой симптома. Симптом это парадоксальный в своей двойственности процесс: он успешно отрицает то самое нечто, которое компульсивно производит. Симптом воспроизводит травматическое воздействие, настойчиво возвращая его к нам, как бы сдерживая его потенциальное воздействие на нас. Классическим примером является сексуальное подавление, которое навязчиво проявляется в самом содержании секса, который в ином развороте оказывается невыносим. Разве в нашем случае не срабатывает подобный механизм? Если принять утверждение Асада, что ужасающим при самоподрыве является травматизирующий избыток свободы, то не следует ли добавить, что это как раз та свобода, которую наш ужас решительно скрывает и делает невидимой?

Чтобы принять эту интерпретацию, нужно непосредственно увидеть её парадоксальный смысл. Взрыв бомбы террориста несомненно вызывает мгновенную реакцию глубокого ужаса, даже у людей находящихся в стороне от взрыва. Более того, запуск этой энергии ужаса, вероятно, является ключевым моментом намерения атакующего. Однако, я полагаю, что сама реакция ужаса почти мгновенно подчиняется чему-то вроде психического воспроизводства, происходящего по сути автоматически и без сознательных усилий, распространяясь в качестве средства, посредством которого скрытый смысл ужасающего акта легче сдерживается и отвергается. Т.о. ощущение ужаса захватывается процессом, препятствующим расширению реакции или рефлексии о причине.

Действительный эффект реакции ужаса состоит в производстве мощного слепого пятна в сознании тех, кто подвергся шоку. Если такой взгляд на ситуацию справедлив, то это означает, что подрыв смертника в самой своей сущности промахивается мимо истинной цели. Целью большинства самоподрывов является привлечение внимания к каким-то безвыходным ситуациям, к бедственному положению страдающих людей само-осуществлением наиболее отчаянной формы насилия. Террорист-смертник наиболее часто оказывается мучеником в борьбе за признание. Однако, психическая динамика, которая приводится в движение атакой самоубийцы, имеет тенденцию затемнять ставки этой самой борьбы за признание. В этом парадоксе само-производимой неудачи можно даже обнаружить ограниченные основания для оптимизма. Возможно, недавняя мода самоубиственных атак быстро угаснет, обесцененная осознанием того, что желаемый эффект, состоящий в отчаянной жажде признания для безвыходных ситуаций, в конечном итоге обречен на провал.

Но давайте двинемся дальше, чтобы точнее определить наиболее общие средства, посредством которых происходит этот крах признания. Суицидальный жест предпринимается или как совершенно иррациональный, или как бездумно роботизированный. В первой опции смертника легкомысленно полагают просто психически нездоровым. Большинство людей потрясает предумышленная готовность к смерти как практически непредставимая. Исполненная презрением атака смертника отвергает стремление само-сохранения, лежащее в основании всех наших действий. Этот явный отказ сразу представляется немыслимым, однако более спокойное осмысление пост-фактум сталкивает с непреодолимой неопределенностью. Всякое самоубийство ставит нас перед вопросом в пределе не имеющим ответа. В отсутствие признания того, кто распорядился собственной жизнью или даже при наличии такого признания невозможно сделать исчерпывающего вывода в отношении вопроса «почему?». В обоих этих смыслах – вследствие очевидно безумного отвержения себя-любия и действительной неясности мотива – акт террориста-смертника, чрезвычайно усиленный своими зримыми последствиями, легко заявляет о себе как иррациональном и добровольном порыве.

Вторая опция интерпретирует намерение смертника как плод не индивидуальной иррациональности, а коллективного промывания мозгов. Здесь предположение состоит в том, что только психологическое манипулирование маниакальных «дрессировщиков» способно склонить кого-то к само-подрыву. Что касается истирания осознания свободы воли смертником, эта вторая интерпретационная схема, несомненно, столь же эффективна как и первая, хотя она предполагает более опасный инструментарий, поскольку может подталкивать к  более резким суждениям обо всей культуре в целом, как зараженной иррациональной неспособностью ценить жизнь. По следам событий 9/11 ислам воспринимался как «культура смерти».

В обоих случаях – иррациональной вспышки или роботического автоматизма – действительная свобода смертника, т.е. его субъективная интенциональность, оказывается неясной. Этот вопрос остаётся закрытым, в смысле «или-или». И нам сразу понятна причина этого закрытия. Приписывать полную иррациональность суицидальному жесту чрезвычайно удобно, поскольку это позволяет избежать рассмотрения любых умопостигаемых мотивов. Но исключается всякая возможность понимания позиции, о которой говорили Robert Pape и другие, что большая часть атак смертников по всему миру предпринимается членами сообществ, страдающих под иностранной оккупацией или от притиснений. Очевидное безумие и сущностная непроницаемость суицида т.о. увязывается с нашей нуждой в самовнушаемой политической ограниченности для производства удобного слепого пятна. Такое слепое пятно уже было превосходно продемонстрировано в ответе Государственного Секретаря Джорджа Шульца за 20 лет до 9/11, когда югославский министр иностранных дел задал вопрос о причинах палестинского терроризма. Покраснев, Шульц ударил по столу и промычал «Здесь нет связи ни с какой причиной! – пауза».

До сих пор мы подбирали ключ из фрейдианской перспективы, а теперь попробуем опереться на построения наиболее продуктивного последователя Фрейда – Жака Лакана. Проблема неведомой интенции напрямую соотносится с главным интересом всего лакановского подхода в отношении бессознательного: загадкой желания Другого. По Лакану, как раз в отношении к этой загадке складывается наиболее непроницаемое ядро субъективности и вокруг него разворачивается игра фантазии. Этот момент напрямую связан с нашим рассуждением, поскольку именно неразрешимая проблема желания Другого возбуждает обсессивный поиск следов наслаждения Другого, стремление, неизбежно запускаемое, чтобы только предположить то, в чем удостовериться оно не может. В этом свете следует подвергнуть интерпретации апокалиптические грёзы о 70 девственницах, обещанных смертникам 9/11. Эта подразумеваемая мечта о рае для мучеников, явно более сексуализированная, чем это допускает фоновая для неё исламская традиция, гораздо больше говорит о жертвах атаки, чем о самих атакующих. Напрашивается вывод, что образ предвосхищаемого сексуального наслаждения встроен как раз в том пункте, где вопрос о прочих мотивах насильственного действия исключается из рассмотрения.

Конечно, схема нашего анализа также содержит в качестве объекта непосредственно неосмысленную реакцию обычных людей, и она как таковая является предметом усилий по реконструированию фоновых допущений и мнений, которые дают пищу повседневным восприятиям и суждениям. Задача состоит в обнаружении некоторых причин того, почему дрейф общественной доксы после 9/11 довольно резко отвернулся от серьезных вопросов о действительных мотивах смертников. Огромное число школярских публикаций за десятилетие после 9/11, претендующих на понимание мотивов террористов – это настоящий поток книг и статей – являются скорее не контр-аргументом для такой точки зрения, а её дополнительным подтверждением, поскольку этот массив университетского дискурса выступает в качестве уточнения  обыденного мнения большинства, что смертники являются чем-то непроницаемым и невообразимым.

Эта непроницаемость и невообразимость – по сути целостный механизм отрицания, на который я указываю, был ёмко и просто сформулирован и выражен в описании Джорджем Бушем смертников 9/11 как законченных «злодеев». Воспроизводимая как барабанный бой "риторика зла", распространившаяся повсеместно, внушила всем отсутствие повода для любых вопросов о постижимых мотивах. Действительно, разве не «зло» является главной фигурой, возможно элементарной фигурой непостижимого?
Один из удивительных моментов в отношении зла - не говоря о том что это очень-очень плохо – это то что мы о нём ничего не знаем, обстоятельство, которое дало Св.Августину обширное поле для размышлений. 

Еще ряд вопросов, сгруппированных вокруг понятия  «фантазии», направим на психический остаток  пугающего предчувствия атаки смертника. Такой взгляд может показаться странным относительно более привычного смысла фантазии. Как уже звучало, наиболее важным аспектом представления о террористе-смертнике, реальным смыслом нашего ужаса перед лицом этого представления является фундаментальная непроницаемость или даже пустота. Главная характеристика этой «фантазии» состоит в пустоте и неопределимой нехватке. В этой точке ресурсы лаканианской теории потребуются вновь, поскольку именно Лакан определяет манящую власть фантазии в отношении затемненной сердцевины, остающейся совершенно непроясненной. Этому ядру нехватки он даёт имя известное своей загадочностью - «objet petit a», «объект a». 

Как это работает можно заметить, прослеживая торопливые движения фантазии. Например - мечта о выигрыше в лотерее. Тот факт, что мы практически не способны как-то ответить на вопрос, что конкретно мы  могли бы сделать с выигрышем если вдруг сорвем джек-пот, т.е. действительные последствия выигрыша остаются нам практически неведомы, этот самый факт вовсе не ведет к затуханию движущей силы фантазии, а как раз является источником её великой власти. Глубочайший потенциал фантазии коренится в том, чего именно она не может себе представить. С этой мыслью Лакан возвращается к анализу платоновского Пира, предлагая разглядеть по преимуществу скрытую, но, безусловно, решающую роль нехватки в производстве желания.

Попробуем плодотворно расширить разговор о нехватке с учетом специфики мечтаний о выигрыше в лотерею. В сердцевине этой мечты обнаруживается притягательность денег, о которых у Лакана есть много интересных соображений, самым важным из которых является особенный статус денег как означающего. Деньги - это означающее абсолютного богатства, фактически - материальное воплощение чистой потенциальности, и одновременно  являются выраженной нехваткой в определенном смысле. Деньги - это странным образом открытое, пустое означающее. Как однажды заметил Лакан, деньги это означающее, уничтожающее все означивания. Деньги разрушают означивание именно потому, что единственной вещью, превосходящей способность денег означивать (или покупать) что-либо, является этот самый источник силы денег -  их абсолютная пустота означивания.

Связывая эти рассуждения с фантазматической соблазнительностью лотереи мы можем очень точно разглядеть из чего этот соблазн состоит. Когда огромная сумма денег порождается искусственным процессом аккумулирования, который выражается в цели, состоящей в выигрыше всей суммы кем-то одним через «бросок костей», то присущая деньгам власть к захвату и возбуждению фантазии,  способность включить в игру особо действенным способом открытую нехватку означивания, возрастает геометрическим образом. Лотерея возводит в квадрат магическую силу денег. Не удивительно, что множество людей не способны сопротивляться соблазну игры. Рациональная рефлексия этого момента способна показать, что шансы на выигрыш в два-три-четыре раза ниже, чем стать жертвой удара молнии. Но такая рефлексия неспособна противостоять влечению фантазии.

Вернемся к теме террориста-смертника. Моя позиция состоит в том, что фантом атаки смертника особенно эффективным образом встраивает действие нехватки прямо в концепцию терроризма. Первым следствием является углубление самой идеи терроризма за счет помещения в его структуру зародыша чего-то непостижимого, всё более беспокоящего в связи с тем фактом, что эта непостижимость имеет отношение к внутренним мотивам террориста. В этом плане легко вообразить, как загадочная и лишающая сил фигура смертника бессловесно оживляет фразы наподобие той, что была в ходу в администрации Буша для оправдания тюрьмы в Гуантанамо, а именно, что там содержатся не просто враги государства, не просто террористы, а «худшие из худших». А чем еще может быть смертник если не «худшим из худших»?

Мы рассмотрели, каким образом допущение о немыслимом элементе в сердцевине терроризма может срабатывать, вызывая слепоту, в пользу более аккуратных оценок мотивов врага. Оно также может, и, возможно еще более угрожающим образом, ослеплять, лишая способности видеть себя. Может, например, притуплять реакцию на масштабные опасные политические решения и предпочтения или даже поддерживать их. На память сразу приходит недостаточность общественного протеста на многие возмутительные факты, открывшиеся на фоне «Войны с Терроризмом» после 9/11: шокирующие фотографии пыток в Абу Грэйб, быстро пропавшие из поля зрения, сообщения о секретных тюрьмах ЦРУ и других опорных точках за рубежом, использовавшихся для казней и пыток, широко известные злоупотребления властей и спецслужб и внутри страны и за рубежом, сводки об убийствах подозреваемых в терроризме, атаках дронов и т.п. При раздувании массового ощущения ужаса от террористических атак, призрак подрывника-смертника становится мощным фактором поощряющей поддержки любых средств, даже сомнительных с моральной или правовой стороны, приводящих к разрушению безопасности.

Вот еще пара финальных замечаний о фантазматическом измерении террориста-смертника, помещаемого в более широкое поле референций. Уделяя внимание  глубинной грамматике общественного мнения особенно интересно задаться вопросом, как пугающая фигура «террориста», а в особенности смертника, соотносится со старым и более знакомым персонажем времен холодной войны – фигурой «коммуниста». Выглядит это как обновление страшилки для детей, действующей схожим образом для политических оправданий, для ухода от ответственности, в качестве козла отпущения и т.п.
.......
Современная эпидемия терактов смертников ... может рассматриваться как очень своевременное благо для «бизнеса как обычно», действенное средство поддержания статус-кво, а перефразируя остроту Вольтера насчет Бога – «если исламского террориста не существует, его необходимо выдумать».



Комментариев нет:

Отправить комментарий